Снег в его руках растаял почти мгновенно и вместе с кровью сбежал наземь. Тогда Ражный нагреб свежего, морозно-рыхлого и поднес сопернику. Тот лег грудью на снег, раскинул руки:
– Надо же!.. Атавизм вырвал…
– Что? – переспросил Ражный.
– Атавизм… Титьку.
Ражный нашел клок его кожи, поднял вместе со снегом.
– Можно прирастить.
– Да пошел ты!..
– Я смогу приживить…
– Ну на хрена он мне нужен? Сам подумай?.. И вообще, все эти женские атавизмы только жить мешают. Спасибо, что оторвал… Ты про омуженок слышал?
Омуженками в древних преданиях засадников называли воинственных женщин, более известных под исковерканным словом амазонки. В давние времена, когда они еще жили на южных границах, по берегам Русского моря, молодые араксы-купцы, нагрузившись дарами, отправлялись к ним на Праздник Совокупления.
От когда-то священного обряда продления воинственных скифских родов араксов и омуженок остался, как тот же атавизм на теле, день Ивана Купалы – хоть и неистребимый, но более похожий на праздник воды, а само значение слова превратилось в купание, и хуже того, купцами стали называть торгашей…
Сыч перевернулся на спину: крупная грудная мышца успокоилась, перестала стучать, как сердце, и выталкивать кровь. Он скосил глаза на рану и вдруг засмеялся:
– Знаешь, почему они прижигали себе груди? Думаешь, чтоб ловчее было из лука стрелять? Вымыслы травоядных… Эти чудные воинственные девы гасили в себе таким образом женское начало. Между прочим, до сих пор прижигают, но уже по традиции. И толку от этого никакого!
– Где же ты их нашел? – мимоходом спросил Ражный, разглядывая пояс поверженного соперника.
– А в Турции! – отчего-то развеселился бродяга. – Они же когда-то к буйному араксу Булаве примкнули. А потом ушли за Черное море. Рядом с некрасовскими казачками жили. Но чужбина, мать ее!.. Выродились. Сейчас осталась небольшая деревня у Босфора. Жалкое зрелище… Но сами молодые омуженки ничего! Груди еще прижигают, но горячие! Да в них ведь это начало ни огнем не спалить, ни водой затушить!.. Вот только воинский дух сгинул. Я у этих дев четыре месяца после побега скрывался. Отпускать не хотели…
Сыч наконец перехватил взгляд Ражного, потрогал пояс рукой: по правилам турнирного поединка он теперь принадлежал ему как добыча, которую нужно положить к ногам избранной и названой.
Странствующий рыцарь привстал на локтях:
– А если не отдам?
– Тогда вставай на ноги. Не лежачего же бить.
Сыч скосил глаза на рану:
– Снимай…
– Ты же не труп, а я не мародер. Сам снимай.
В синих глазах бродяги отражалось почти зимнее пасмурное небо. Чуть помедлив, он как-то независимо усмехнулся, расстегнул пряжки и выдернул пояс из-под себя:
– Не мой сегодня день… Да ладно, забирай!
Ражный скрутил его в рулон и приторочил к своему веревочному поясу, а побежденный дорвал остатки рубахи, содрал с себя и отшвырнул в сторону. И только теперь стало видно, что спина, плечи и предплечья бродяги-аракса сплошь исполосованы глубокими, бугристыми шрамами – овладение звериным стилем давалось ему с кровью…
– Давай зашью рану? – предложил Ражный.
– Ничего, сама зарастет, – как-то легкомысленно и совсем беззлобно проговорил носорог. – На мне, как на собаке…
– Эта не зарастет… Нож есть?
Сыч подумал и поверил сопернику:
– Посмотри в куртке…
Ражный достал шведский складной нож из его кармана, надрал ком бересты, наломал охапку сухих сучьев и вернулся на ристалище. Тут же, рядом с соперником он развел костерок, подогрел берестяной лист, после чего расщепил его на тонкие пластинки и уже из них свил, скрутил тонкие жгуты. Сначала прокалил на огне шило, оказавшееся на складне, затем берестяной кетгут, ставший от жара мягким и тягучим.
– Переворачивайся…
Шкуру соперника Ражный штопал, как штопают порванную в поединке рубаху, стягивая крупными стежками края раны, благо некогда располневший Сыч, видимо, в последнее время похудел и запас кожи был. Он молчал, косил глазами на его руки, однако думал совсем об ином.
– А ведь у тебя обычные пальцы, – вдруг сказал он, – даже мягкие… Они что, костенеют?
– Костенеют, – обронил Ражный.
– За счет чего?
– За счет головы.
– Ладно, научишь, коль слово дал. Научишь – и топай к кукушке.
– А ты куда?
– Да опять через какую-нибудь границу махну.
– Бродяжить?
– Воевать пойду. Драться со своими надоело, киснуть, прозябать в этих лесах…
Закончив шитье, Ражный вымыл руки снегом, сделал факел, намотав на палку кусок бересты, и поднес к ране:
– Терпи.
– Ладно тебе…
Сам шов и берестяные стяжки сокращались от огня и окончательно затягивали рану, а кровь спекалась в коросту. Ражный, по сути, таким образом заваривал живую, трепещущую от боли плоть – соперник не издавал ни звука, а напротив, веселел и оживал, как-то по-мальчишески мечтательно блуждая счастливым взором.
– Слушай, Ражный! – Сыч согнул шею, осматривая рану. – А хочешь, пойдем со мной?
– К омуженкам на Босфор?
– Можно, конечно, и на Босфор. Там, поди, мои дочери уже подросли… Но безнадежное это дело – возрождать то, что умерло. Прах реанимировать невозможно…
– Куда же повел бы?
– На супостата. Объявим ему личную войну и пойдем? Или ты еще за воинство держишься? Не видишь, что происходит?
Ражный набросил на гаснущий факел еще один берестяной лист, подождал, когда он скрутится и разгорится, и вновь склонился над своим поверженным противником.