Было в этом что-то уютное, домашне-теплое и дремотное. Сразу представилась чопорная бабуся в очочках – неизвестно, чьей вдовой в миру была, может, какого-нибудь туза или светского льва.
– Сорока! – панибратски окликнул сирый и постучал посохом по изгороди. – Оглохла или спишь?
Зимние, мерцающе белые из-за снега и трепещущие сумерки были долгими и тихими, как шелест листвы. Пора бы уже зажечь свет, какой есть, хоть лучину, однако окошки отсвечивали черным, а на крыльце никто не появлялся.
Всю дорогу смелый и самодовольный, калик здесь отчего-то сробел:
– Что, сами зайдем, непрошеными, или пойдем восвояси?
– Зайдем, – отозвался Ражный.
Проводник ступил на крыльцо, медленно и боязливо, будто подозревая растяжку, приоткрыл дверь, однако окликнул весело:
– Сорока!
Было уже ясно, что в избе никого нет, если не считать звуков во дворе, за перегородкой сеней: там переступали козьи копытца, пели и всхлопывали крыльями куры и вроде бы даже хрюкал поросенок – сороки отличались хозяйственностью, но и прижимистостью тоже.
Сирый шел, словно каждое мгновение ожидал выстрела, и следующую дверь открывал с не меньшей осторожностью.
В лицо пахнуло теплом, и, пока калик зажигал спичку, Ражный затворил за собой дверь. В избе было чисто, ухожено и приятно, как у всякой одинокой, излишне ничем не обремененной вдовы на Руси. На столе, в переднем углу, лежали недовязанный шерстяной носок с клубком ниток и очки – единственное, что оставлено в беспорядке.
– Куда-то улетела сорока! – обрадовался и раскрепостился сирый, зажигая лампу, висящую в простенке. – Интересно, а пожрать что оставила, нет?
Он тут же загремел заслонкой русской печи, брякнул ухватом, и через мгновение раздался торжествующий и окончательно расслабленный возглас:
– Живем! Борщец по-белорусски, со слабо выжаренными шкварками! А хлебушко еще горячий!.. Меня ждала, знает, что люблю, старалась угодить.
Ражный отряхнул ботинки у порога и, не раздеваясь, присел на лавку. В помещении марево вдруг улеглось и предметы обрели реальные очертания. Тем временем калик скинул модный длиннополый черный плащ, кожаную кепку с ушами и принялся греметь посудой. Через три минуты тарелки с борщом исходили паром на столе, а сирый, хитро подмигивая, поднимал крышку подпольного люка:
– Мед хмельной должен быть! У нее три колоды пчел летом стояло! Иначе она – не сорока.
Выполз он расстроенный, с миской соленых огурцов:
– Не сорока – ворона она! Хоть бы ма-аленький логушок завела для каликов!
От запаха пищи Ражного мутило. Он с трудом хлебнул три ложки и отодвинул тарелку:
– Не идет…
– Ешь через силу! Неизвестно, когда придется в следующий раз. Народ здесь негостеприимный, а бренка ведь тебя кормить-поить не станет. Будешь сам добывать… хлеб насущный. – Сирый беспокойно оглядывался, не переставая хлебать борщ, но вдруг положил ложку, побегал от окна к окну и сказал в сердцах: – А ведь не нам борща-то наварили… По вкусу чую. Должно, к сороке бульбаш прилабунился. Вяхирь, по Суду привели. Шустрый, болтают, жмотистый, как ты, а говорит, истину искать пришел.
Потом он долго и сиротливо смотрел в окно и, когда обернулся к Ражному, был уже страдальчески тоскливым.
– Ну что такое? – слабо возмутился калик. – Люди идут в Урочище, хоть кто бы стрекотнул. Приходишь к сороке, а ее и дома нет… Вот тебе и птицы, мать их… А балаболят: у нас все надежно, мышь не проскочит!.. Воинству конец приходит, Ражный. Можешь даже бренке не показываться. Просто дергай назад поутру. В райцентре больница есть, хирург – мужик замечательный. Он мне один раз вот такую занозу из ноги вынул!
Провокации продолжались.
– Не пойду, – отмахнулся Ражный.
– Дурак… А заражение крови начнется? Чем помогу? Мы медицинским наукам не обучены.
Сирый накинул еще пузатую поварешечку, но сразу есть не стал, а утер вспотевший лоб, без удовольствия отвалился к стене:
– Зело!.. Хоть и не для нас сварено.
И замер настороженно. Через мгновение он бросился к окну, прислушался и засуетился, беспомощно глядя на стол.
– Летит!.. Летит, чую… – Выскочил на улицу и вернулся обескураженный, но счастливый. – Нет никого… А слышал, вроде бы летела.
Ложку он не взял, а выпил через край борщ, закусил хлебом и стремительно убрал посуду, наскоро ополоснув под рукомойником. После чего заметнул чугунок в печь, вытер стол и положил вязку – как было. Остальное Ражный не помнил, ибо повалился на лавку, а сирый успел подложить ему подушку. В тот же миг изба закачалась, словно и она, основательная, срубленная из столетних сосен, не устояла в зыбком пространстве…
Ражный очнулся от визгливого, взвинченного женского крика и сразу понял, кто это стрекочет.
– …Я тебе что говорила? Чтоб зенки свои бесстыжие зажмурил и стороной обходил! А ты еще какого-то мужика притащил за собой!
Кажется, сирый обрел голос:
– Что ты мелешь, сорока? Да знаешь, кто это? Это же сын боярина Ражного!
– Мне хоть разбоярина! Убирайтесь отсюда!
– Сергея Ерофеича сын!
– Не знаю никакого Ерофеича! Выметайтесь!
Кажется, покладистость и чуткость сорок, отмеченные в сказках, сильно преувеличивались, либо у этой был просто вздорный нрав. Ражный ощущал неловкость, будто присутствовал при некоем семейном скандале, и потому делал вид, что спит, глядя сквозь ресницы.
Озираясь на него, сирый пытался говорить шепотом – не получалось:
– Да я его по суду Ослаба веду!.. Пожалела бы, молодой поединщик, недавно Свадебный Пир сыграл с Колеватым! Жениться не успел и уже в Сирое загремел! Холостой аракс, сорока!