И в этом проявлении чувств наконец-то в первый и последний раз соединились и примирились вечные враги…
А черные птицы встали кругом, но пока еще не подходили – переговаривались в предвкушении пищи и тоже слушали плачущий вой матерого. Несколько минут детеныш терзал вялое подбрюшье, пока вместо молока не пошла чистая, густеющая, как молозиво, кровь. Первенец недовольно рыкнул, и в этот момент мертвая волчица схватила его поперек туловища, резво вскочила и произвела стремительный рывок к ельнику, чем мгновенно вспугнула воронье. Стая тотчас же взметнулась, загорланила встревоженно, роняя помет, а мать подломилась на бегу у крайней, развесистой ели, ткнулась мордой в прошлогоднюю траву, и волчонок на сей раз кубарем вылетел из материнской пасти.
И впервые в жизни заскулил, вдруг почувствовав свое полное одиночество на земле. Некрепкий его голос, будто настраиваясь по камертону отцовского плача, чуть возвысился и скоро слился с ним где-то высоко над землей, образуя стереоэффект.
Слушая этот оркестр, замерли и онемели утренние птицы, прекратилось всякое движение на земле, оцепенела всякая живая тварь и даже муравьи замедлили свой бег на некоторое время, усиленно шевеля усиками и выслушивая не звуки – энергию пространства.
Потом все ожило, зашевелилось и запело в округе, но неведомое чувство одиночества и полной, теперь не желаемой свободы, обернулось неожиданным образом – пробудило разум и страх одновременно. Волчонок заполз кабаньей тропой в гущу мелкого, осадистого ельника и замолк, боясь дыхнуть. Он видел, как птицы вновь приземлились, теперь уже на неподвижный труп, и старый, с затасканным пером ворон совершил ритуальное действо – двумя точными, сильными ударами выклевал волчьи глаза, после чего сунулся в разверзнувшуюся огромную рану на брюхе, исследовал ее и отошел в сторону: готовой пищи – внутренностей – на сей раз не осталось.
И ни вожак стаи, ни кто другой не посмели больше и разу клюнуть остывающую волчицу. Удовлетворенные птицы расселись подле нее и замерли в напряженном, стоическом ожидании.
Полная неподвижность делала их похожими на обугленные головни. Эта траурная, похоронная команда не сошла с места и не шевельнулась, когда вдруг налетел ветер и из небольшой, клочковатой тучи ударил короткий и сильный дождь, потом начало жечь и парить обнажившееся солнце, почуяв неуловимый запах мертвечины, стали слетаться жуки-могильщики, постоянно живущие при волчьем логове.
Птицы будто сами омертвели, поджидая поры, когда созреет пища.
Насосавшийся в последний раз волчонок дремал, спрятавшись под елями, когда вдруг послышался резкий и одновременный треск крыльев. Вороны взлетали с криком, подавая сигнал опасности всему живому – и маленькому зверенышу тоже. Он заполз в рытвину, оставленную кабанами, навострил уши, нюхая воздух.
И сразу же обнаружил приближение людей; они шли, переговариваясь, и речь их напоминала клекочущий птичий язык. Вороны же орали над их головами, выписывая беспорядочные, возмущенные круги, пока с земли не раздался выстрел. Облезлая птица, исполнившая ритуал, рухнула на землю возле трупа и поползла в сторону, как недавно ползла волчица. Предсмертный ее крик бил по ушам, заставляя стаю орать еще громче, а звереныша ежиться и вбуравливаться в землю. Еще один выстрел разом оборвал этот голос.
Человек даже не притронулся к своей добыче, разве что брезгливо пнул ее, загоняя под выворотень, и приблизился к трупу волчицы. Проклекотал что-то своему напарнику, засмеялся. Вдвоем они положили мертвого зверя на спину и стали осматривать, потянуло сладковатым дымом, речь их сделалась слышнее, гуще и веселее.
Первенец видел, как его мать вздернули на дыбу, привязав задние ноги к склоненному аркой дереву, и принялись сдирать шкуру. Это был тоже ритуал, только человеческий: работали не спеша, со вкусом, но молча, и один из них, с шерстью на лице, часто прикладывался к сосцу – пузатой фляжке, после чего становился еще молчаливее.
Наконец второй, гололицый, спрятал нож, хотя шкура еще висела на голове волчицы, прихватил ружье и направился в ельник, а первый, завершая работу, завыл протяжно и отчего-то безрадостно – а должен был бы победно, коль людям выдалась удача.
Слушая этот печальный голос, волчонок выбрался из укрытия, высунул морду из-под ветвей; он ощущал голод, пугающее одиночество и беззащитность; это была его песня, и, повинуясь своему состоянию, он подтянул негромким, но чувственным подголоском. Воющий человек с шерстью на лице не мог его услышать, занятый разделкой добычи, да и сейчас первенца не заботила собственная безопасность, ибо само пение приводило его в особое трепетное оцепенение, когда ничего, кроме высокого льющегося звука, в мире не существует.
Подвывая человеческой песне, он выкарабкался на полусгнившую моховую валежину и вознесся бы еще выше, если б смог и было куда. Вскинув голову, он пел, как мог, зато истово и самозабвенно, почему и не заметил, как на его голос вышел гололицый человек, осторожно подкрался и снял куртку. Но прежде чем набросить ее на волчонка, стоял и слушал, будто не хотел портить песню. И едва звук угас, как сверху упало что-то плотное и темное, обволокло со всех сторон, парализовало всякое движение.
Запах случайного логова – ямы от подпола – знакомый с первого мгновения, как явился на свет, и нестерпимо мерзкий, охватил первенца еще плотнее, чем брезент куртки, проник в ноздри, легкие, впитался в кровь и достал сердца. Он пытался отфыркнуть его, исторгнуть из своего существа, однако запах этот был подавляющим и вездесущим…