Волчья хватка. Волчья хватка – 2 (сборник) - Страница 119


К оглавлению

119

И слыша в ответ молчание да неблизкий клекот воронья в дубраве, зажегся внутренним, сияющим огнем – глаза молодо засияли и вздыбился на темени седой вихор. А вислые усы, достающие ключиц, вдруг зашевелились, выгнулись подковой.

– Добро! Раз на тебя увещевания мои не действуют, говорю тебе – довольно! Назначаю тебе Манораму! Есть у нас лошади для этого дела… Как покатаешься – все на свете позабудешь! А ослушаться посмеешь – перед Ослабом челом ударю и вотчины лишу!

Он не посмел ослушаться. Не посмел, потому что перед взором стоял образ девы с молотом в руках…


И все-таки он не верил, что Гайдамак повяжет его путами более прочными, нежели обручение – обычаем древним, огненным, многажды кованным и выдержанным, словно булатная сталь, называемым среди молодых араксов Манорамой, или Пиром Радости. По обыкновению он проводился за год-два, а то и за несколько месяцев до женитьбы на суженой и был самым долгим из всех пиров, ибо продолжался все это время и заканчивался на брачном ложе. Манорама тоже напоминала поединок, только между мужским и женским началом, и, как всякая схватка, имела три периода, три ипостаси, в которой могли пребывать брачующие. То, что сейчас готовил инок, считалось зачином Пира Радости и было как бы последним подтверждением предстоящего обоюдного согласия на брак.

Но устраивали его по полному кругу редко, особенно в последнее столетие, чаще брали его апофеозную часть, своеобразную сечу – обставляли с соблюдением ритуала брачное ложе и первую ночь Радости. От настоящей Манорамы остались лишь одни воспоминания, более похожие на сказы кормилицы Елизаветы. Потому-то Ражный не воспринял обещания инока всерьез – до совершеннолетия еще семь лет! – усмехнулся про себя и, раскочегарив горн, сунул в огонь первый попавшийся кусок железа.

Гайдамак удалился со вздыбленными усами… Вернулся через полчаса с плетеной нагайкой на коротком черешке, хлопнул себя по сапогу.

– Готов ли ты, отрок?

Возле кузницы опробовал трубный голос разгоряченный жеребец…

Ражный тем временем бессмысленно долбил молотом раскаленный арматурный прут.

– Не тяни время, – поторопил инок, отнимая молот. – Суженая твоя уехала. Развеется след – не отыщешь.

– Ты знаешь, сколько мне лет? – напомнил Ражный.

– Считай, повезло! Долгая тебе Манорама выпала, не жизнь будет – один сплошной праздник…

– От праздника тоже притомиться можно…

– А ты скачи! Да сдерни-ка с нее покров! Тогда и поглядишь, в радость будет тебе или в томление.

Пренебречь Пиром Радости было равносильно отказу от обручения и невесты. Гайдамак сунул в руки плеть:

– Возьми! Хотя не понадобится…

Рослый, буланой масти конь рвал привязанный к столбу повод, лязгал удилами, возбужденно раздувал ноздри и приплясывал; ему и в самом деле нагайка не требовалась. Манорама начиналась с того, что племенному жеребцу, запертому в стойле, подводили молодую кобылицу в первой охоте, раздразнивали, словно зверя в клетке, затем сажали на нее невесту и выпускали в чистое поле.

Инок подал повод.

– Смотри, чтоб не убил. Задурит – пили губы, не жалей…

Ражный вскочил в седло, жеребец в тот же миг сделал свечку, затем резкий скачок в сторону – будто седока проверял, почувствовав жесткую руку, подчинился, но оскалился, заржал в небо. И эта его неуемная энергия, любовная страсть, воплощенная сейчас в движение, захватила Ражного, потянула за собой, вовлекая в рискованную и азартную игру. Он чуть ослабил повод, и конь махнул через забор, понес вверх по склону холма, не признавая дорог, троп и каких-либо правил и условностей. Гайдамак что-то кричал вслед и вроде бы рукой махал, указывая направление, однако уже ветер свистел в ушах и вышибал слезу.

Жеребец не мог видеть, куда ускакала кобылица с наездницей, не мог ходить по следу, как волк; он вынес на вершину холма и тут встал, несмотря на бешеную скачку, остановил, затаил дыхание, выслушивая пространство, будто со сторожевой вышки. Время от времени он переводил дух и ржал – точнее, пел, вскидывая небольшую, нервную голову, и замирал, насторожив уши. Человеческий слух, даже самый тонкий, не смог бы уловить отклика в жарком, летнем воздухе, тем более вокруг была тысяча звуков – от стрекота кузнечиков и звона насекомых до бесконечного и разноголосого птичьего пения. А жеребец что-то услышал, как чуткий дирижер, выделил из какофонии голосов торжествующего хорала один-единственный, и, откликнувшись юношеским, ломающимся баском, резко развернулся на задних ногах и с места полетел неуправляемым, стремительным аллюром.

Ему не были помехой ни высокая, матереющая трава, ни гряды камней, выложенные вдоль полей, ни густой подлесок, обжигающий бока. Будь он под властью человека, погоняемый и понукаемый им, давно бы уже покрылся пеной – тут же на сухом, нервном теле и капли пота не выступило. Несся он на зов любви не силой мышц; энергия выплескивалась из костей, как у аракса в поединке, накапливаясь в суставах, приводила в движение сухожилия и связки и совсем уже тончайшую материю – нервы. Не поднимаясь на прави́ло, он достиг состояния аффекта лишь жаждой любви и, одержимый ею, теперь не взирал на жизнь земную. Излучение этой энергии было настолько мощным, что Ражный, в первый момент сопротивляясь ей, через несколько минут непроизвольно оказался пронизанным, пропитанным насквозь, как сладким дымом в опиумокурильне. Он еще делал попытки избавиться от наваждения, отвлекал себя мыслями о древности обычая Манорамы – несомненно, пришел он из скифских времен, и удивительное дело, жил, действовал, ибо с каждой минутой разум словно выветривался в этом полете и на смену ему приходил даже не желанный образ суженой, а бездумный, детский восторг; он еще хотел остаться трезвым, пребывая в пьянящем облаке Пира Радости, но чувствовал, как тают и исчезают в шлейфе возмущенного пространства, остающегося позади, последние искры осознанной воли.

119